Между водевилем и трагедией
В преддверии премьеры спектакля Тимура Кулова по мотивам пьесы Леонида Андреева «Не убий!» («Каинова печать») мы попросили московского театроведа Александра Вислова о небольшом ликбезе относительно обстоятельств появления на свет этого драматургического текста и его сценической истории.
1.
Леонид Андреев
В девяностых годах позапрошлого столетия в собственном доме в Лопухинском переулке, что в Пресненской части Москвы, жил отставной штабс-ротмистр Константин Николаевич Озеров. Жизнью в полном смысле слова это существование назвать затруднительно, посему правильней будет выразиться: Константин Николаевич попросту коптил небо. Штабс-ротмистр был не просто скуп, а скуп патологически. Скопив на восьмом десятке весьма значительное состояние, исчислявшееся шестизначной цифрой, он минимизировал общение с внешним миром — покидая свое обиталище только ради посещения банкирских контор для получения процентов, у себя же в доме решительно никого не принимая и проводя дни, как можно предположить, в пересчитывании имеющегося злата на манер одного широко известного пушкинского персонажа, именуемого Бароном (псковским подмосткам хорошо знакомого — его играл в 1906 году на вечере торжественного открытия псковского театра знаменитый Юрий Юрьев, а сейчас в «Маленьких трагедиях» — Андрей Кузин).
Старый скряга, наверное, был бы абсолютно счастлив, если б мог ограничить свои контакты на этом свете исключительно денежными знаками и ценными бумагами, но положение рыцаря — а чин штабс-ротмистра, хотя и в отставке, может быть уподоблен рыцарскому званию — безусловно обязывало к наличию слуг. Таковых у Озерова имелось трое: экономка Анна Донич, лакей и дворник Яков, по загадочному стечению обстоятельств также носивший фамилию Озеров (что давало некоторым горячим головам повод подозревать: уж не незаконным ли сыном хозяина он являлся?), и жена Якова Пелагея. Надо ли говорить, что держал их барин в черном теле, жалованье платил мизерное, и как впоследствии станет утверждать девица Донич в ходе судебного заседания — а прозорливые читатели, наверное, уже догадались, что без суда в этой истории не обойдется, — даже на собственный стол выделял настолько скромные суммы, что ей приходилось добавлять из своих. И хотя от голода, благодаря сердобольной экономке, старик Озеров отнюдь не умирал, но однажды всё же взял и скончался. Как не без тяги к эффектной фразе выразился на сей счет один молодой газетный репортер: «Апоплексия мозга не то паралич сердца прекратили эту никому не нужную, эгоистическую жизнь».
Когда наследники — надо полагать, не слишком опечаленные — в сопровождении полиции появились в озеровском доме, то, на первый взгляд, не обнаружили там чего бы то ни было подозрительного. Шкаф, в котором покойник хранил свои сбережения, был заперт, ключ от шкафа лежал у него под подушкой, а в самом шкафу обнаружилось ни много ни мало 283 998 рублей в различных ценных бумагах (а тогда на эту сумму можно было приобрести, к примеру, 63 110 пар мужских брюк либо 668 салонных пианино американской конструкции). Правда, племянник Озерова, некто Мезенцев, всё кипятился, утверждая, что денег в шкафу должно быть минимум вдвое больше, да к тому же бесследно исчезла книжечка, куда дядя самых честных правил аккуратно заносил результаты финансовых операций. Но поскольку заявления Мезенцева были голословны, то полиция после непродолжительного вялого расследования, по сути, закрыла дело, тем более что дворник Яков не вызывал ни малейшего подозрения, продолжая, как ни в чем не бывало, мести двор дома в Лопухинском переулке и перейдя в услужение к наследникам оставного штабс-капитана.
Якова сгубила невоздержанность в извечном русском пристрастии. До поры до времени двойная жизнь, в которой он днями исполнял прозаическую дворницкую службу, а ночами красиво прожигал похищенное, складывалась неплохо. Вот разве что в какой-то момент дворник лишился места — после того как новый работодатель с удивлением опознал его во франтовски одетом седоке резвого лихача на гулянье в Петровском парке. Подумаешь! Проживет Яков и без метлы. Но украденные деньги (в каком именно количестве, так, в итоге и не удалось точно выяснить, но ясно, что в немалом) отчаянно жгли карман, кураж требовал повышения ставок. Бывший дворник пустился во все тяжкие, щедро спонсируя при этом своих приятелей, как старых, так и благоприобретенных. А поскольку этот процесс периодически сопровождался увлекательными рассказами о происхождении несметных богатств, то приятели не преминули прибегнуть к другим распространенным отечественным практикам, таким, как шантаж и донос. Арестованный Яков дал показания на Донич, которая к тому времени стала княгиней Енгалычевой, а обстоятельства обретения ею титула сопровождались рядом странных нюансов: во-первых, в метрическом свидетельстве новобрачной было исправлено несколько цифр, благодаря чему она чудесным образом помолодела аж на двадцать лет, превратившись из пятидесятилетней старой девы в тридцатилетнюю даму бальзаковского возраста. А во-вторых, семейная жизнь княжеской четы как-то сразу не задалась: муж расстался с новобрачной на другой день после свадьбы, выдав ей отдельный вид на жительство и, в свою очередь, получив от супруги три тысячи рублей ассигнациями.
В ходе слушания этого сколь прихотливого, столь и достаточно очевидного дела, проходившего в Московской судебной палате, двое его главных фигурантов отчаянно выставляли друг друга в качестве основного инициатора похищения озеровских капиталов (притом что от похищенного за прошедшие полтора года осталось не так много: 56 тысяч нашли у новоявленной княгини, всего лишь 100 рублей плюс кое-какие драгоценные вещицы обнаружились в загашнике у Якова с Пелагеей, да у князя Енгалычева удалось изъять чуть более половины от щедрого свадебного подарка). Процесс не обещал особых сенсаций. Отчет из зала суда, принадлежавший перу вышеупомянутого молодого репортера, будет опубликован на страницах московской газеты «Курьер» без подписи автора.
2.
Издание собрания сочинений Леонида Андреева 1913 года
Прошло пятнадцать лет. Следы осужденных за хищение капиталов штабс-ротмистра Озерова, а к тому времени и отбывших свои довольно «вегетарианские» сроки, затерялись где-то на просторах империи. Что же до некогда безвестного журналиста, то его имя, напротив, приобрело всеобщую известность и, как бы сказали в наши дни, массовую популярность. «В России меня, кажется, считают первым (конечно, после Толстого)» — так оценивал в дневнике свое место в литературной табели о рангах прозаик и драматург Леонид Андреев еще в 1907 году. Таким образом, к 1913-му, когда великого Льва уже не было в живых, автор таких наделавших шума произведений, как «Губернатор», «Иуда Искариот», «Рассказ о семи повешенных», «Жизнь человека» (самая знаменитая из полутора десятка написанных Андреевым пьес, которую поставили и Мейерхольд, и Станиславский), с полным на то основанием мог считать себя уже абсолютным лидером. Однако громкая слава, как известно, редко обходится у нас без некоторых сопутствующих обстоятельств. И в момент выхода из печати нового андреевского творения — драмы в пяти действиях под двойным названием «Не убий!» («Каинова печать») — отечественная пресса уже не просто пощипывала, но прямо-таки пинала и кусала еще недавно повсеместно превозносимого писателя. Андрееву доставалось и за то, что он слишком много, а стало быть торопливо, пишет (вот, скажем, в предыдущем, 1912-м, году выпустил в свет разом две пьесы — «Екатерину Ивановну» и «Профессора Сторицына», — ну как тут, скажите на милость, не пострадать качеству текстов?!); ну и без оскорбленных чувств, конечно же, никак не обошлось. «Екатерину Ивановну», задуманную автором не столько историей об адюльтере, сколько попыткой демонстрации «трагедии женской души», обвинили в злобной клевете на женщин вообще. И хотя Немировичу-Данченко всё же удалось «протащить» эту пьесу на сцену Художественного театра вопреки мнению всего его коллектива, постановка — по словам Натальи Скороход, автора замечательной «жэзээловской» биографии Андреева, — буквально «взбесила московскую публику». А второй основоположник — Константин Станиславский, еще сравнительно недавно увлеченно работавший над «Жизнью человека», прямо называл «Екатерину Ивановну» «гнойным нарывом нашего репертуара».
«Профессора Сторицына», в котором была усмотрена опять-таки клевета, но уже на святая святых, то бишь на российскую интеллигенцию, исходя из этого приняли порядком жестче. Особенно распоясались киевские рецензенты, после премьеры в тамошнем Театре Соловцова решившие не сдерживаться в выражениях. Резво перейдя от анализа произведения к личности автора они принялись клеймить его в выражениях типа: «человек с взвинченной репутацией», «коммерции художник», «тупой», «маньяк», «разлагающийся труп» и «сутенер собственного таланта» (согласитесь, что нынешние перепалки в творческих сегментах соцсетей, в том числе запрещенных, на этом фоне даже несколько меркнут).
Андреев отбивался. «Вы допустили по отношению ко мне такой тон, такое заглядывание в мои намерения и мою совесть, до какого не может, пожалуй, подняться даже фантазия драматурга», — негодовал он в открытом письме господам киевским рецензентам. Но с другой стороны, ощущавший себя первым литератором страны не мог не задумываться о художественном ответе неожиданно обозначившейся армии недоброжелателей, злобным критикам, капризной публике и переменчивым деятеля искусства — одним словом, всему обществу, всему государству российскому, в котором, несмотря на вошедшую в учебники по истории видимую стабильность 1913 года, что-то капитально и необратимо «прогнило», в чем менее пяти лет спустя сможет твердо убедиться и оно само, и весь окружающий мир.
Леонид Андреев (слева) и Максим Горький (справа)
Автор, как-то стремительно ставший неугодным и правым, и левым, и государственникам, и сотрясателям основ, и даже задушевному до недавнего времени другу «Максимушке» (Горький, восхитившийся андреевским рассказом «Баргамот и Гараська» и, можно сказать, за руку введший Андреева в большую литературу, теперь сокрушался тем, как «дружище Леонид нелепо разбазарил» свой талант); писатель, чье имя безостановочно трепали в газетах, причем всё чаще со скандальным оттенком (а он и сам то и дело давал к тому повод, в прямом смысле слова, бросаясь на людей: досталось и домашнему садовнику, и коллеге Куприну); освистанный драматург, публично аттестованный «самовлюбленным, зазнавшимся» господином, — конечно, не мог не задумываться о сочинении, способном в ответ «оскорбить» уже не отдельную социальную группу, но весь ополчившийся против него социум. О пьесе, в которой нашлось бы место и бессмысленным господам, и их алчным слугам, и вчистую промотавшимся князьям, ищущим как бы подороже продать свой титул, и заполняющему свою звенящую пустоту водкой «простому народу»... А еще жутковатым, насквозь фальшивым странникам — так называемым божьим людям — и восхитительным в их нелепости бывшим антрепренерам, и так далее, и так далее.
При этом ощущая, наряду со всей мыслящей Россией, возникшую после ухода Толстого пустоту, Андреев, кажется, чувствует себя едва ли не обязанным ее заполнить — в нем всё отчетливее зреет стремление не только обличать, но и проповедовать. Он обращается мыслями к «Власти тьмы», едва ли не самой беспощадной по отношению к «русскому миру» и одновременно ригористически нравоучительной пьесе, и в дальнейшем исследователи не однажды сопоставят ее с «Каиновой печатью».
Письма Андреева в Художественный театр. Фото пресс-службы Музея МХАТ
Он вспоминает о процессе, разбиравшем дело о похищенном и бестолково разбазаренном наследстве московского скупого рыцаря, на котором присутствовал некогда, в прошлой дописательской жизни, в качестве репортера. Замысел преобразуется в драму, причем весьма стремительно: если в середине августа Андреев сообщает в письме к Немировичу о своем намерении в ближайшие дни засесть за сочинение новой пьесы, то уже 9 сентября он высылает режиссеру ее готовый текст. В тот же самый день газета «Биржевые ведомости» публикует развернутый анонс новинки, сопровождая его интервью с автором, в котором он сообщает дословно следующее: «В бытность мою судебным репортером я прошел изумительную школу жизни... <...> Один из судебных процессов и послужил мне канвой для моей драмы; я только переменил фамилии и имена героев, быть может, кто-нибудь из них еще в живых, но сущность драмы основана на факте». Здесь Андреев слегка слукавил: «факт» подвергся в его литературной лаборатории достаточно существенной переплавке, в результате чего скверный анекдот пятнадцатилетней давности преобразился в исполненный безнадежности и отчаяния кровавый трагифарс. Впрочем, в отличие от «издерганного, кривляющегося, облезлого» Кулабухова, по всей видимости, мало напоминающего своего прототипа — мрачного старика Озерова; в отличие от главной героини пьесы Василисы, ставшей под пером драматурга отнюдь не четой жалкой и нелепой княгине Енгалычевой, но еще одной вариацией излюбленного им образа мятущейся, страдающей, одинокой женской души, — в отличие от них, леонидандреевский «убивец» дворник Яков сохранил не только профессию, но и имя своего прототипа...
3.
Пьесу ждали. Несмотря на обилие хейтеров, у главного (кто бы что ни говорил) на ту пору поставщика отечественного репертуара сохранялось и значительное число поклонников (впрочем, хейтеры, надо думать, ждали пьесу не меньше последних). Прямым свидетельством тому три практически одновременно случившиеся публикации: в очередной книжке моднейшего литературно-художественного альманаха издательства «Шиповник», в берлинском издательстве эмигранта-марксиста Ивана Ладыжникова, а также отдельным приложением к журналу «Театр и искусство». Но что-то категорически не заладилось. Некая драматургесса, создательница никому не известной пьесы, также озаглавленной «Не убий!», предъявила Андрееву копирайт на это название, вследствие чего ему пришлось спешно подыскивать новый заголовок, перемещая первоначально задуманный в скобки. Немирович, едва ли не на следующий день после получения «Каиновой печати», присылает официальный отказ в постановке ее в МХТ, попутно упрекая автора в неправдоподобии целого ряда персонажей и ситуаций. А ведь именно на него, как на потенциального первооткрывателя новой драмы для сцены, возлагались изрядные надежды...
Александринский театр. Открытка начала XX века
Дальше — больше! Андреев едет в Петербург и читает свое произведение труппе Императорского Александринского театра — за год до этого здесь достаточно успешно, не в пример скандальному киевскому спектаклю, сыграли «Екатерину Ивановну». И пьеса как будто бы одобрена и принята дирекцией, но затем прима Александринки Мария Савина категорически отказывается исполнять предназначенную ей роль Василисы, после чего начинается чехарда со сменой предполагаемых режиссеров и артистов, переносами репетиций, завершившаяся, в конечном счете, опять-таки отказом от постановки. Эта мучительная эпопея грозила завершится еще одним судебным разбирательством — по крайней мере, так сообщали владевшие инсайдерской информацией театральные журналы, написавшие, что «поднят вопрос о возмещении убытков автору, исчисляемых в 3000 рублей». Однако, судя по тому, что парой лет спустя Леонид Андреев всё же вновь вошел на александринские подмостки, правда, уже с другими творениями, конфликт удалось разрешить полюбовно. Но как бы то ни было, сегодняшнее обращение к «Каиновой печати» Псковской драмы, как известно, являющейся с некоторых пор структурным подразделением Национального драматического Александринского театра, можно в некотором смысле счесть, пускай отложенным, но тем самым «возмещением убытков» именитому, хотя отнюдь не всегда удачливому при жизни драматургу.
Мария Савина в роли Акулины в спектакле «Власть тьмы» на сцене Александринского театра (1895)
На протяжении всей осени 1913 года автор не упускает возможности устроить читку своей пьесы в самых разных аудиториях, продолжая надеяться на ее счастливое сценическое рождение. Под занавес года оно всё же произошло — в далеко не самом сильном московском Театре Незлобина. Особых лавров этот спектакль никому не принес — каким-то сценам, по свидетельству очевидцев, зрительный зал внимал «с напряженным вниманием», в какие-то моменты — его «душил кошмар андреевского миросозерцания», и как итог — «шиканье даже заглушило аплодисменты». Так что автор, не почтивший премьеру своим присутствием, поступил дальновидно. Однако пьеса продолжала возбуждать к себе интерес. О ней говорили, о ней спорили. Так, например, маститый и прогрессивный критик Василий Львов-Рогачевский в ходе диспута в Литературном обществе, усмотрев в самой основе произведения «раздвоенность» и «огромную фальшь», был помимо всего прочего совершенно сбит с толку, ошарашен необычной жанровой природой: «С одной стороны, водевиль, с другой — трагедия!» — восклицал критик и был, в сущности, прав. Те из читателей (и зрителей), что следят за путями развития драматургии уже в нынешнем веке, наверное, согласятся, что обозначенный дуализм есть один из безусловных трендов сегодняшнего драмописания.
Львов-Рогачевский предъявил тогда к «Каиновой печати» еще целый ряд серьезных претензий, но «после возражений» — как засвидетельствовал газетный отчет об этом мероприятии — ему «пришлось при втором выступлении сделать некоторые поправки и указать, что пьесу ждет несомненный успех у публики». В этом месте докладчик показал себя не самым прозорливым прогнозистом: успех, возможно, и стал бы несомненным, если бы «Печать» всё же рискнули принять к постановке Московский Художественный или Александринка. Театр Незлобина несомненному успеху не способствовал. Не слишком выразительно проявила себя драма и в провинции — ничего похожего на скандальную реакцию, вызванную предшествующим «Профессором Сторицыным», на ее просторах не наблюдалось. «Новая пьеса Л. Андреева "Не убий!" ("Каинова печать") уже прошла в Одессе, Нижнем и Саратове, — дежурно и суховато констатировал журнал "Театр и искусство". — В Одессе пьеса не понравилась, в последних двух — отзывы благоприятные».
Александр Моисси
Проявила было интерес Европа. Андреевский текст планировал поставить Макс Рейнхардт, один из ведущих мировых деятелей театральной сцены тех лет, а в роли Якова должен был выступить великий трагик Сандро Моисси. Но этим планам помешали разразившаяся вскоре большая война и наступившее вместе с ней время драматургии совсем иного рода... А когда в 1924 году персонажи «Не убий!» всё же заговорили в Берлине на немецком языке, но уже не в постановке Рейнхардта, это показалось странным анахронизмом.
Интересно, что в конце 1916 года, когда пьеса практически сошла с репертуара, появилась ее экранизация. Вышла «фильма» под маркой акционерного общества «А. Дранков и К°», владелец которой — Александр Осипович Дранков — вошел в историю десятой музы не только в качестве пионера российского кинопроизводства, но и как родоначальник «дранковщины», означавшей для современников невысокий художественный вкус и неразборчивость в средствах. До наших дней картина, увы, не сохранилась, и сложно сказать, как там обстояло дело по части вкуса, однако о чем-то, наверное, свидетельствует тот факт, что для Андреева, приложившего руку к созданию сценария и вообще поначалу активно увлеченного юным родом искусства, этот опыт сотрудничества с кинематографом стал последним.
После берлинской премьеры 1924 года была еще венская, далее пьеса пролежала втуне вплоть до 1995 года, когда воскресла на сцене Орловского академического театра им. И.С. Тургенева в постановке Бориса Голубицкого. Местная пресса нахваливала «Василису Петровну» (так Голубицкий назвал свой спектакль), но событием всероссийского масштаба премьера не стала. Сегодня, думается, у Псковского театра драмы есть некоторые основания к тому, чтобы дать пьесе Андреева второе рождение. И тогда, возможно, будет опровергнут еще один из тезисов доклада критика Львова-Рогачевского, который всё сетовал, что в качестве «яркого представителя пессимизма» автор «Каиновой печати» «не дает почувствовать, что люди когда-нибудь услышат живое слово и увидят вольную дорогу жизни»...
Леонид Андреев
Перейти на страницу спектакля «Каинова печать»